Не хочу, чтобы он умирал. Д. Шевченко. Комсомольская правда, 27.07.1991

Скан/Scan

НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ОН УМИРАЛ

Летом 1979 года М.С. Горбачев, молодой по тем временам секретарь ЦК КПСС по аграрным вопросом, посетил в ходе визита в Новосибирск Научно-исследовательский институт земледелия и химизации Сибирского отделения ВАСХНИЛ, который находится в городе Краснообске.

После официальной встречи гостю предложили ознакомиться с музеем агроэкологии и охраны окружающей среды, созданным Виктором Степановичем Гребенниковым — анималистом-самоучкой (ныне научным работником института, энтомологом), большим патриотом охраны природы.

— Местная достопримечательность, — сказал секретарю ЦК директор института. — Не пожалеете, Михаил Сергеевич!

Ютился между тем музей в маленькой комнате, тесно заставленной стеклянными стеллажами с экспонатами. По стенам, вплотную друг к другу, — десятка полтора странных картин. Увидев их, Михаил Сергеевич оживился.

— Ой, как красиво! А что это такое?

Экскурсовод, жена Гребенникова Тамара Пименова, седая женщина лет пятидесяти, пояснила: это макропортреты насекомых — жуков, комаров, бабочек и стрекоз. Но не просто портреты, а попытка создать художественный образ насекомого, увидеть его характер и неповторимость, его сокровенную суть — в полете, в движении, в цвете. Увидеть скрупулезно, с научной достоверностью.

Самым удивительным в картинах был цвет. Сиял тусклым металлическим огнем жук-бронзовка — в полстены величиной. Михаил Сергеевич, увидев его, даже прищурил глаза, словно от яркого солнца. Поощрительно улыбнулся, после чего заулыбалась и вся свита. Переливались перламутром крылья стрекоз и бабочек. Казалось, нарисованные букашки светятся ярче белого листа ватмана.

Гость остался доволен экскурсией. Прощаясь, сказал сердечно:

— Какой талант этот ваш Гребенников!

Тамара Пименова, ждавшая этой минуты, решилась обратиться к секретарю ЦК со своим наболевшим — не откажется же он ее выслушать. Но зоркий директор института опередил ее, загородил широкой спиной от Михаила Сергеевича... Значит, не судьба. К тому же сегодня утром Виктор Степанович, хорошо знающий характер жены, запретил ей жаловаться высокому начальству, как он говорил — христарадничать. И она отступила.

Сам Гребенников на встречу с Горбачевым не пошел: разболелась почка. Сказалась также старая лагерная привычка: всегда подальше от начальства.

А зря не пошел. Вон как жизнь повернулась. Нарушь он тогда свои принципы, может, не пришлось бы спустя двенадцать лет напоминать о себе уже не молодому секретарю ЦК — Президенту СССР, спрашивать, не забыл ли Горбачев той экскурсии, тех сияющих жуков и стрекоз? Жуков, наверное, не забыл. Но как вспомнить человека, которого ни разу не видел?

Не отказывайтесь никогда от подарков судьбы...

Хлебные карточки

В 1947 году двадцатилетний Витя Гребенников стал уголовным преступником.

Его осудили на двадцать лет лагерей за групповое хищение государственной собственности в особо крупных размерах.

История его преступления проста.

В тот скудный послевоенный год Гребенников, больной туберкулезом парнишка, работал делопроизводителем (проще говоря — секретарем-машинисткой) в швейной промартели города Миасса Челябинской области. Однажды он получил на весь коллектив пачку хлебных карточек, раздал их швеям и пригорюнился над своей единственной — 400 граммов в сутки. Тяжело жить без родителей! Мама умерла, отец в больнице. Есть все время хочется, грудь болит от кашля. А еще нужно найти деньги на билет до Ашхабада или обменять на билет две буханки хлеба — целое состояние. В Ашхабаде — астрофизическая лаборатория, где высоко ценили его юношеские работы по метеорной астрономии и где его дожидался сам завлаб Астапович.

Думая так, он незаметно для себя, механически перерисовал хлебную карточку на листке бумаги. Получилось похоже. (Он еще не знал, что таит в себе талант художника-портретиста). Дома, заперевшись на ключ, сделал тушью точную копию. Где взял? — удивилась продавщица продмага, один раз уже отоварившая Вите талон. На базаре купил. Смотри, парень... — и неуверенно протянула ему брусочек с довеском.

Наутро во дворе раздались чужие громкие голоса, затем в комнату ворвался милиционер с наганом, со всего маху ударил Витю рукояткой по затылку, выстрелил, чтобы сломить сопротивление, у самого его уха.

Гребенникову предъявили весь многотонный перерасход хлеба по городу, хотя справиться с изготовлением такого количества карточек не смогла бы и профессиональная артель художников.

Преступление для голодного года было, конечно, серьезным. Но все же, когда после шести месяцев страшной Златоустовской тюрьмы прокурор сначала потребовал его расстрелять, а затем заключить в лагеря на двадцать пять лет, Гребенников понял: жизнь кончена.

В последнем слове главарь банды пролепетал: мне только исполнилось двадцать, вы мне даете больше, чем я прожил. И горькая эта усмешка вдруг помогла: приговорили всего к двадцати годам.

Через месяц хлебные карточки в стране отменили, хлеб стал доступен. Представьте чувства Виктора в лагере.

Прокурор же, добивавшийся расстрела для него (и для десятков подобных преступников), повесился. Хочется думать, что совесть заговорила. Хотя кто знает...

Мне уже 64 года, но до сих пор снятся режимные сны. Будто времена изменились, и меня взяли досиживать мои 14 сталинских лет (в июне 53-го амнистировали с полным снятием судимости), и я снова в лагере, на этапе или на пересылке. И все это — живо, реально, с такой тоской о детях, о внуке, о незаконченных делах, недописанных книгах, со скорбью о всех несчастных, опять согнанных деспотами за колючую проволоку, что кошмары эти затем полдня не дают работать, сосредоточиться. И я подолгу живу одновременно в двух мирах — сегодняшнем и том, лагерном.

Тот лагерный мир начался для него зоной с именем Первомайка. Содержались в Первомайке уголовники вперемешку с 58-й статьей. Выживали немногие. Пролетит месяц — поредеет народ, как деревья на лесоповале, одни пеньки останутся. Витины нары стояли у окна, и он видел по ночам, как вывозили за зону трупы на санях, легко влекомых однорогим черным быком. Вертухай, сдающий трупы (связка мерзлых полускелетов), отворачивал брезент, а принимающий считал их, с размаху пробивая острой железнодорожной кайлой шары стриженых черепов — для верности, чтоб не выехал кто живым, и для твердости счета. Везли до ближайшего отвала выработанной медной шахты, сбрасывали трупы в стволы.

Но вскоре по узкоколейке подгоняли новые товарные вагоны, и зона опять становилась многолюдной, как станция метро...

Выжить в лагере ему помогли эстонцы-политзаключенные.

Узнав, что Витя владеет карандашом, они просили его сделать галерею маленьких портретов (как бы фотографий), которые ухитрялись, минуя цензуру, отправлять на волю, в далекую милую Эстонию. Так зарабатывал он дополнительную пайку, которую уже не могли отнять блатари: из эстонского барака он не выходил несколько месяцев. Дистрофия, цинга начали отступать, потихоньку отступал и туберкулез...

Уходя на свободу в 1958-м, он дал подписку родному Советскому государству о неразглашении всего испытанного. И молчал долгие годы, особенно при Леониде Ильиче, когда имя Сталина в партийных докладах опять вызывало овации. Только в конце восьмидесятых он решил поделиться о пережитом, напечатал несколько статей со своими рисунками в газетах и журналах.

В одну из газет недавно пришел такой отклик:

Я, надзиратель Гребенникова, Ивашина (мне Виктор Степанович охарактеризовал его кратко — палач. — Д. Ш.), прочтя публикацию, до глубины души возмущен клеветой, которой облил меня и моих боевых товарищей этот бывший заключенный. Клянусь партбилетом, ничего подобного не было. Наоборот, это мы Гребенникова воспитали, он у нас художником стал...

Кузнечик

Бес вас попутал, гражданин Ивашина! И как рука написала такое? Впрочем, ждать, что вас прошибет стыд за прошлое, уже не приходится. И я хочу поговорить не о стыде, я хочу рассказать, гражданин бывший начальник, об истинных учителях вашего воспитанника Гребенникова.

...Первым и главным учителем был Двор. Двор его отчего дома в Симферополе: тихий, чистый, зеленый, с некошеными травами, запущенный — тем более прекрасный. Кто тут из птиц и насекомых только не гнездился! Повсюду — среди крапивы, мяты, сладко пахнущего болиголова — мелькали бабочки: бархатницы и пестрянки, желтушки и адмиралы. Но больше всего полюбились мальчику замечательные жуки-бронзовки — изумрудно-золотые, парившие с металлическим звуком. А были еще и цветастые златки, и жуки-точильщики, издающие таинственное тиканье, как часы. Неторопливо пробирался на ночную охоту огромный черный жук на длинных членистых ногах — медляк-вещатель (предвестник, считалось, дурных событий, вроде черной кошки на дороге).

Бежать в дом — к картону и краскам! Успеть передать форму и цвет, насекомые такие нетерпеливые натурщики...

Все рисунки и хранимые детские научные описания его дворовых знакомцев — жучков-козявок исчезнут при аресте на Урале в 1947 году, и он долго будет потом о них горевать.

Странная это была семья.

Мать — дворянка, аристократическое воспитание, тургеневская грусть, отец — азартный механик-самоучка, ярый противник высшего образования, изобретатель с тремя классами церковно-приходской школы. Что их сблизило? — недоумевал впоследствии Виктор и не находил, не будучи Платоновым, ответа. Впрочем, чего только революция не наэкспериментировала с человеческим материалом. А может, инстинктивно потянулись друг в друге в круговерти сумасшедшего века. Жили, правда, родители плохо и трудно, хотя поначалу (сразу после революции) еще в достатке.

Прочность и солидность дома олицетворяла старинная резная мебель, тяжелые золотые каминные часы, серебряные столовые приборы, сундуки с добром на взрослой половине. Чаша всенародного разорения и ограбления как-то обошла этот дом. Бедность наступила позже, в тридцатые годы, когда непрактичный и презрительно относящийся к барскому добру отец окончательно и бестолково обменял его на толкучке на муку и свиной смалец.

В одной из надворных построек — отцовская мехмастерская. Чадит керосиновый движок, приводящий в движение трансмиссию и вал на огромных подшипниках под самым потолком. Отсюда ремни тянутся к станкам — токарному, вальцовочному, точильному, пилонасекальному. Счастливый, раскрасневшийся отец в матерчатом фартуке и защитных очках священнодействует в золотых искрах. Мама с досадой глядит на отца из окна веранды. Пустил любезный Степан Иванович, пустил по ветру мое состояние! — говорит ее взгляд. — Сколько денег угроблено на все эти бесшумные станки и аппараты для добычи золота! А ему все мало! Не боись! — взглядом на взгляд отвечает жизнерадостный отец. — Еще не то будет!

В 1940 году семья лишилась с легкой руки отца последней части дома (другие перед тем были им проданы кому попало). А вскоре тиран семьи заставил рыдающую жену и ребенка собираться в Кокчетав — насовсем! Казахстан — это вещь! Будем проводить там испытания моего аппарата для сухой безводной добычи золота. И контейнер с вещами уже отправлен!.

На месте оказалось, что золото в Кокчетаве испокон добывали не рассыпное, из песков, что требовалось отцу, а рудное, вкрапленное в каменные породы. Отец энергично переадресовал багаж в Среднюю Азию: прочел в газете, что открыто новое месторождение, подходящее для его испытаний.

С этим месторождением вышел тоже большой конфуз.

Золота под Ташкентом, куда исхудавшие Гребенниковы добрались только через три недели, не оказалось. Зато орудовала, говоря современным языком, ловкая мафия, продукцию которой отец распознал сразу. Микроскоп показал, что рассыпное золото, найденное якобы на новом месторождении, суть опилки от банковских слитков, слегка приплюснутые молотком на наковальне. Отец поднял шум.

Жулье пригрозило семье изобретателя расправой. Пришлось, побросав половину вещей и изобретательского оборудования, уносить ноги. Решили вернуться в Крым, оставались еще небольшие деньги на покупку домика. Но деятельный отец настоял, чтобы семья сначала заехала погостить и набраться сил к его брату в городок Исилькуль Омской области. Добрались в Исилькуль уже полумертвыми, не зная, что это насовсем, что Крым больше не видать. Ибо стоял июнь сорок первого года.

В Исилькуле — большой железнодорожный узел, через который в годы наступившей войны гнали еще дальше на восток, на переплавку, битую немецкую и нашу технику. И хотя составы охранялись красноармейцами, восьмикласснику Вите Гребенникову, как и другим мальчишкам, плевым делом было забраться на платформы с танками, автомашинами и орудиями. Самое ценное, конечно, уже было снято пацанами в более западных краях, но кое-что перепадало и ему. Витю интересовали останки германской оптики — лучше всего артиллерийские прицелы. Целые попадались редко, однако облазив пару десятков эшелонов, он стал обладателем целой коллекции отменных цейсовских линз.

После уроков Витя убегал в исилькульские поля и перелески, рисовал с натуры, ловил жуков и диких пчел, тащил их домой — разглядывать под микроскопом. Микроскопов было два, таких в магазине не купишь. Сам смастерил по отцовским чертежам. Он был счастлив, как тогда, в зеленом крымском Дворе, в своем первом маленьком заповеднике. Вот только мама болела, и все не кончалась война...

Прокормиться в Исилькуле становилось все труднее и труднее. Начали отец с сыном изготавливать на продажу швейные иголки, отец сконструировал специальную полуавтоматическую линию. (Не обмануло-таки дворянку предвидение, стал ее пролетарский муж все-таки кормильцем и опорой).

В самом конце войны, когда люди, несмотря на голодуху, начали улыбаться и даже вытаскивать из нафталина выходные платья, Витина мама умерла от инсульта. То, что ему, 17-летнему парню, было по плечу — пятидесятиградусные (после Крыма) морозы, нужда, причуды отца — всего этого она в конце концов не вынесла. Трезвенник-отец после похорон жены, которую всю жизнь высмеивал и называл ваше благородие, запил. Сын, пришибленный этой смертью, забросил своих насекомых и, тоскуя о матери, задрал окуляры вверх, на звезды.

...Однажды майским утром на центральную площадь Исилькуля приземлился самолет-кукурузник, и летчик в кожаном шлеме выбросил за борт пачку листовок. Победа! Отец, Степан Иванович, испытывал, кроме общей радости, еще и свою — тайную, давнюю: режимный запрет на передвижение по стране скоро снимут, и он отправится продолжать испытания своего золотоносного прибора. Вскоре они и вправду купили билеты (только теперь без мамы) до города Миасса Челябинской области, будь он неладен...

... В Миассе лили дожди, и сухой добычи золота опять не получилось. Что тут сказать? Удачливый у меня отец! Мы совсем обнищали, стали христарадничать, стучать в окна: Хозяйка! Не надо ли чего лудить, примус ремонтировать? Живали и в ночлежке, как бродяги, потом нас оформили в швейную промартель — отца механиком, меня секретарем-машинисткой. И вот отец в больнице с инфарктом (увидимся мы только в 1954 году), я — в Златоустовской тюрьме, потом в лагере. Я чудом уцелел, если можно назвать чудом умение рисовать. Правда, рисовать людей оказалось куда утомительнее и безрадостнее, чем насекомых.

И они, насекомые, прилетали ко мне туда, за высокий лагерный забор, принося на крылышках привет с воли, будя воспоминания о моей несбывшейся любви к зоологии. В этих жилых прямоугольниках, увенчанных вышками с часовыми, появлялись милые моему сердцу желтушки и бодянки, бархатницы и голубянки, стрекозы и кузнечики. И даже небольшие бронзовки. А потом улетали дальше по своим делам сквозь колючую проволоку ограды — как я им завидовал...

Было и подлинное чудо, благодаря которому Гребенников одолел неволю. Девушка по имени Тамара.

К его лагерю вплотную примыкала женская зона. Жизнь двух миров текла обособленно, лишь некоторые отважные мужики, презрев вероятную гибель, пробирались по ночам к своим подругам. Но все же имелось место, где зеки и зечки могли свободно увидеться и даже перекинуться парой слов: общая на обе зоны столовая.

Однажды Витя оказался рядом с женщиной в кирзовых сапогах и большом, с мужского плеча, бушлате, не первой молодости, — Лидией Ивановной, и та рассказала ему свою историю. Была кладовщицей в детдоме, склад с одеждой и бельем обворовали, ей приписали растрату и дали шесть лет. На воле у нее осталась родная сестра, Тамара, работает тут рядом, телефонисткой, хорошая девочка, получает копейки, но сестру не забывает, каждый месяц несет передачу.

Вскоре Виктора послали рисовать транспарант к годовщине Октября, и он забыл об этом разговоре. Мастерская — в помещении, где принимают посылки с воли и есть передаточное окошко. Он уже докрашивал на кумаче слово Да здравствует, когда окошко отворилось, и в нем показалось миловидное, в кудряшках, лицо девушки, его ровесницы.

— Кому? — спросил вертухай-приемщик.

— Ивановой Лидии от сестры.

Это была та самая Тамара. Она тоже заметила Витю — и теперь они смотрели во все глаза. Понравились, что ли, друг другу? Пройдет много лет, но этот взгляд через лагерное окошко не забудется — как напоминание о юности, благодаря которой два молодых человека без слов угадали и поняли друг друга. И тогда же, пока приемщик заполнял посылочную квитанцию, молча выбрали свою судьбу...

Вскоре из лагеря девушке начали приходить письма. Она не удивилась этому, ждала их. (Адрес Витя выпросил у Лидии. Та дала неохотно: Зачем Тамаре долгосрочник?). И приходили затем аккуратно, каждые две недели, в течение пяти лет — до того солнечного июня 53-го, когда Гребенникову объявили об амнистии.

Таких писем она никогда ни от кого не получала.

Витя ни о чем не просил, ни на что не жаловался, не клялся в любви, как парни с танцплощадки, а рассказывал Тамаре удивительные для заключенного вещи: о жизни леса, о повадках жуков и муравьев, о крымской флоре и фауне, о море, которого она никогда не видела. И по этим восторженным письмам обреченного человека (сидеть ему семнадцать лет), где каждая строчка врезалась в память, но не было вздохов и комплиментов, и которые кончались неизменным: Искренний твой друг Витя, она поняла: ей впервые пишут, как близкому человеку! И Тамара решила ждать его из лагеря, дожидались же с фронта своих женихов ее старшие подруги...

За мной многие парни ходили, и хорошие попадались, а я его выбрала. Все у нас вышло по-настоящему. Даже начальник лагеря Лавров, я его тогда по глупости уважала, сказал мне однажды, когда узнал про переписку: В этом человеке не ошибешься. Сестра, правда, недовольна была, хотя, как и он, сидела ни за что. Но узнав поближе, какой он человек, подкармливать Витю стала. А мы за пять лет с ним только виделись несколько раз и ни разу словом не обмолвились. Есть такая книга, Пармская обитель, это про нас. Зона была в центре Кыштыма. Я поднимусь на пригорок, когда иду домой с работы, и машу ему рукой. Витя знал мои часы и тоже всегда кивал в ответ. Такой у нас вышел литературный роман... А на день рождения он передал мне через расконвоированных ребят подарок: мой, написанный маслом, портрет, я — в белой плиссированной юбке, в красном берете. Как такого человека не полюбить? Мне Витю сам Бог послал...

В одном из ответных писем Тамара спросила, как он понимает счастье и есть ли оно на свете? Думала — не ответит, обидится! У зека ли о счастье спрашивать? Но Виктор ответил, и так, будто давно готовился:

...Это когда ты сам себе Бог и хозяин, всегда в своем дому, не просишь ни о чем, не должен никому, как сказал Ломоносов о вольном кузнечике. Мой идеал, не удивляйся, этот кузнечик. Еще в детстве я полюбил мир насекомых и восхищаюсь им по сей день. Но передать словами эту любовь не могу, пытаюсь — красками.

Так мне ответил Витенька. Сидеть моему кузнечику оставалось еще долго. И впоследствии сладкой жизни не предвиделось, попробуй устроиться в жизни со справкой об освобождении, с десятилеткой (хотя дай Бог каждому такое образование), с издерганным лагерным характером.

Я всегда потом мужем моим восхищалась, ой какой талант... И в микроскопы его глядела, чтобы понять его труд, и краски за ним таскала по лесам да полям, когда ходили на этюды. И часами слушала отрывки из его ученых книг, ничего в них не разумея, — у меня ведь только семилетка, я простая женщина. Никогда ему не мешала: уйдет вдохновение — не поймаешь. Я это понимала. Хозяйство вела, детей растила, не загружала его лишним. Если у человека есть душа, ее уважать надо, не тревожить зря чепухой и мелочами.

Никогда никому не говорила — вам скажу: однажды я втайне от мужа ездила в Омск (после лагеря мы поселились в Исилькуле, где прошло его детство), ездила к областной знаменитости, художнику Белову — хлопотать о Витиной выставке, которую никак не давали открыть местные художники и деятели из управления культуры, из зависти скорее всего. Или непонимания его труда, его музы. Самоучка! Подумаешь, букашки-таракашки... Белов меня выслушать не захотел, выпроводил из дома. Стыд. Хотя ему стыдиться надо, не мне. А потом, когда выставка открылась, но уже в Москве, на Международном конгрессе по защите растений, и завоевала там первый диплом и первую медаль, он попросил у меня прощения. И много лет с тех пор, с 1975-го, просит — не могу простить. А я и глядеть в его сторону не хочу. Одну бы меня обидел — не беда. За мужа не прощу!

Реликтовая степь

У входа в Институт земледелия Сибирского отделения ВАСХНИЛ в Краснообске, с которого мы начали рассказ, рядом с турникетом, где сидит вахтерша, есть неприметная маленькая дверь в стене.

Здесь, в тесной каморке, находится вторая, главная часть гребенниковской экспозиции (малая часть, которую когда-то осматривал Горбачев, на третьем этаже института). Здесь — труд, которому он и его семья отдают вот уже много лет все свободное время: сферорама Реликтовая степь. Фотопленка не в силах передать это живописное чудо, поэтому прошу самого Виктора Степановича, уже седобородого старика, рассказать о своем детище.

— Идея написать панораму не тронутой человеком природы пришла мне давно, когда еще началась распашка (иными словами — уничтожение флоры) целинных земель под моим родным Исилькулем. Но как найти форму для такой необычной работы? Круговая панорама? В нее не войдут небо, облака, растения будут плоскими — а мне хотелось создать объемную, как бы стереофоническую живопись. Долго ломал голову и однажды понял: формой должен быть многогранник, приближающийся к сфероиду, а если точно — 26-гранник. В сферораме все пространство будет зримо, почти осязаемо. И я начал осуществлять этот замысел. Живописью предстояло заполнить 140 квадратных метров сферической оргалитовой конструкции, которую мы собрали вместе с сыном Сергеем. Работа длится уже восемь лет, но выполнена едва ли ее половина. Здоровье и силы уходят, к тому же никому, кроме моей семьи, Реликтовая степь, похоже, не нужна. Места для нее нет, не дали, вот бывшую раздевалку выделили. Не понимают — зачем я этим занимаюсь... И на самом деле, зачем? Для чего Реликтовая степь? Хотя бы для того, чтобы для потомков увековечить родные края. Напомнить людям III тысячелетия, какой чудесной, своеобразной была североказахстанская прерия еще сорок — пятьдесят лет назад. Правда, не дает мне покоя мысль: справедливо ли, что создается сферорама на чужбине, вдали от великой степи, что лежала на границе Сибири и Казахстана?

Поднимаемся вдвоем с Гребенниковым на маленькую смотровую площадку в центре комнаты. Передо мной возникает пышное луговое разнотравье, плавно переходящее в серебряную ковыльную степь. Проем, в который мы только что вошли, исчезает и превращается в тропинку, ведущую к далекому горизонту. И тут я замечаю парящего под облаками живого орла! Виктор Степанович перехватывает мой взгляд, улыбается: Сценическая иллюзия, оформители знают этот фокус. Механизм скрыт оптикой.

Звери и насекомые — в каждом уголке этой необычной композиции. Но главной задачей Виктора Степановича было воссоздать исчезающие и исчезнувшие растения. В годы работы над сферорамой ему пришлось стать и геоботаником, и фотографом — отснять тысячи цветных слайдов в качестве исходного материала для Реликтовой степи. Пригодились Гребенникову и астрономические, и геодезические знания (увлечения исилькульской юности) — без них невозможно было бы вписать в многогранник весь видимый теперь со смотровой площадки мир. Подготовился и, так сказать, метеорологически: типы и высота облаков удовлетворят критический взгляд ученых. Все в сферораме достоверно и дотошно.

Что это — новое искусство? Смесь ботаники, живописи, экологии, математики, звука (звучат записанные на пленку трели жаворонков и жужжание шмелей), запахов (в комнате благоухают степные травы, специально привезенные сюда из Исилькуля)? Не знаю. Знаю одно — это действует пронзительно, сильно, мощно, как реквием по уходящей природе. И как у Моцарта — трагический мотив: за березовым перелеском — как бы чужой, черный, перевернутый плугом пласт земли. Конечно, это подготовка к новому посеву, но даст ли он адекватную замену уничтоженному богатству? Вечный вопрос прогресса. И нет на него ответа. Только сердце щемит.

Да, так все и было тридцать восемь лет назад.

Когда Гребенников вышел из лагеря, они решили поселиться с женой в тихом сибирском городке Исилькуле, где прошло его детство, где могила матери, а люди нелюбопытны.

Он работал весовщиком на вокзале, а по воскресеньям брал сачок и рюкзак, вешал на шею бинокль и отправлялся к дальним полянам и опушкам, где одного взмаха сачка было достаточно, чтобы заполучить десятки живых сокровищ. Вернулась детская страсть — изучать насекомых. Стал выписывать из столицы все энтомологические книги и журналы.

Беда для него пришла вместе с радостью для других: началась целинная эпопея. Под распашку попали целые деревни и даже кладбища. Ветер поднимал и гнал сухую плодородную почву на сотни километров. Пыльные бури уничтожали березовые поляны, сохли травы, погибали насекомые, санитары великой степи.

Погибло, правда, не все. Однажды вместе с сыном Сережей они набрели километрах в пятнадцати от Исилькуля на большую холмистую поляну, которая гудела, как аэродромное поле: шмели.

Гребенников знал: сюда, на эту поляну, в ближайшие дни приедут косцы, и под их дружными литовками падут травы, и шмелиные семьи перейдут на голодный паек. И в конце концов погибнут. А ведь шмели нужны сельскому хозяйству, они — природные опылители растений. Энтомологи давно требуют: для таких насекомых хорошо бы устраивать маленькие охраняемые участки — заповедники или микрозаказники. Он решил рассказать о шмелиной поляне в райкоме партии.

Там рассказу чудного весовщика посмеялись. Вел бы речь о заповеднике для косуль, для зайцев — понятно. А что такое заказник для шмелей? Юм-морист...

Виктор Степанович поехал в областной центр, списался с учеными-энтомологами Москвы и добился своего в 1972 году шмелиная страна была узаконена. Поляну под Исилькулем обнесли оградой и поставили тут металлический щит: Экологический заказник. Запрещены проезд, косьба и вытаптывание трав. Посрамленная районная власть внимательно поглядела на Гребенникова.

Глазами ее стали районные милиционеры. Они бесцеремонно заходили в квартиру, осматривали и трясли сосуды и пробирки с насекомыми. Поползли слухи о том, что Гребенников разводит микробов. Все это стоило ему немалых нервов.

И Виктор Степанович решил уехать. Вот почему Реликтовая степь, прообразом которой послужила исилькульская земля, создается в бывшей раздевалке в Новосибирске.

... Опыты Гребенникова по сохранению и разведению шмелей в полевых условиях были замечены и поддержаны Академией наук СССР, Виктор Степанович стал почетным членом французского энтомологического общества Фабра. Ведущий канадский специалист по пчелам доктор Хоббс писал ему из Оттавы: Если кому-то и удастся одомашнить шмелей для опыления клевера, так это только Вам.

... В Краснообске (здесь ему предоставили работу младшим научным сотрудником) Гребенников продолжил свои исследования, а также создал музей агроэкологии и охраны окружающей среды. Как сотрудник он устраивал администрацию института, но как подвижник охраны насекомых и энтузиаст музея — начал раздражать. Все это ей казалось побочным, своего рода причудой, чудачеством. Вечная история! Почти никому в родной стране его страсть (она сделала бы ему имя и состояние в любом цивилизованном зарубежье) оказалась не нужна. За исключением разве что детей. Нестандартных людей мы не жалуем.

Сложилась странная ситуация. Исследователь как бы существует, люцерна и клевер дают удивительные урожаи по его технологиям, из Москвы приезжают удивляться его портретами живой природы — и в то же время исследователя Гребенникова как бы нет. Нет ни моральной, ни материальной поддержки, нет понимания, нет даже кистей и красок — ничего нет.

Сферорама Реликтовая степь — его лебединая песнь в живописи-науке (введем этот термин), еще не завершенная, стала предметом новых нервотрепок. Обещанные средства (в общем-то, гроши) институт не дал по причине... перехода на хозрасчет.

Был кирпичный домик рядом с НИИ, в нем уместились бы и сферорама, и музей, и подсобные помещения, и давно задуманный Гребенниковым Центр раннего эколого-эстетического воспитания детей. Президиум СО ВАСХНИЛ решил было отдать этот домик Гребенникову, но потом расчел, что лучше разместить здесь склад сантехники (конкретно — унитазов). Так и поступили.

Гребенников с превеликим трудом, без чьей-либо помощи создал под Краснообском пять микрозаказников насекомых. Один из них (этим заказником восхищались приезжавшие сюда американские экологи и посол Великобритании сэр Артур Киббл) попал под жилую застройку и был, естественно, уничтожен. В аккурат через другой заказник проложили сточную канаву. Еще один заповедник погубили ради размещения на его месте картофельных посадок, администрация института не возражала (и, наверное, мешка два клубней тут собрали). Сегодня все пять заказников не существуют — ликвидированы.

Из открытого письма В. С. Гребенникова — агроэколога, энтомолога, художника, писателя, автора 150 научных трудов и ветерана труда Президенту СССР М.С. Горбачеву (копия в Комсомольскую правду):

Михаил Сергеевич!

... Обидно осознавать, что мой труд (убежден — нужный стране и людям) оскверняется и насильственно девальвируется, вдвойне обидно, что на шестом году объявленной вами перестройки и нового мышления.

Мне уже 64 года, со здоровьем плохо — сталинские лагеря не отпускают своих узников. По всему видать, мне не закончить моей сферорамы, не передать многие мои картины людям, не довести задуманные исследования и книги до конца.

Я никогда ни о чем не просил. И если сегодня нарушаю эту свою традицию, то только потому, что прошу не для себя. Мне труднее всего примириться с тем, что я не могу создать свой Центр экологического воспитания детей, как того хотят сотни родителей нашего города. У меня есть пятилетний внучок Андрюша, он уже перенял у деда основы экологического мировоззрения, но меня ведь волнует душа не только Андрюши.

Куда я только не обращался с идеей Центра, какие пороги не обивал — везде наталкивался на равнодушие и нежелание хоть как-то материально помочь его созданию. Ведь такой Центр, экологическую школу, по сути дела, на голом энтузиазме не построишь — нужны пособия, помещение, хоть какое-то оборудование. Осталось обратиться к Президенту страны.

Если и тут ничего не удастся, я не вижу иного для себя выхода, кроме добровольного ухода из жизни.

Сделаю это 1 сентября. До этого дня жду Вашего ответа.

Извините за скверную бумагу, другой нету.

Дмитрий ШЕВЧЕНКО.