Помнить или забыть? В.С. Гребенников. В кн. Сибирские огни, 1988, №9, с.172-175

Шлю вам копию своего письма Нине Андреевой, автору статьи Не могу поступиться принципами (Советская Россия, 13 марта 1988 г.) Письмо это я ей послал через газету. Считаю, что правду говорить людям необходимо не только в столичных изданиях.

Помнить или забыть? — так я бы назвал свои горестные заметки о жертвах культа личности.

Современна ли полемика и дискуссии на культово-застойные темы, широко развернувшиеся сейчас в печати? Портят ли они молодежь, социализм, наши идеалы? Не кампания ли это, долженствующая отвлечь от неких более важных политических сегодняшних проблем? Или, наоборот, не кощунство ли это над жертвами культа,— а раньше где эти смелые сегодня авторы-ораторы были? Быть может, мой скромный горький опыт будет полезным для установления истины?..

Сейчас мне 61 год, но до сих пор два-три раза в неделю меня посещают страшные кошмарные сны, с натуралистически-ясными подробностями: будто времена изменились, меня взяли досиживать мои 14 сталинских лет, и я снова в лагере, на этапе или на пересылке. И все это — живое, сверхреальное, с такой страшной, безысходной тоской о детях, внуке, недоделанных делах, недописанных книгах, со скорбью о всех несчастных, опять согнанных деспотами за колючую проволоку. Кошмары эти по полдня не дают работать, сосредоточиться, и я подолгу живу одновременно в двух мирах — нашем, сегодняшнем, и том, лагерном, сталинском.

...В каждом из великого множества наших лагерей (это — Южный Урал) было примерно по тысяче народу (кроме более крупных лагерей). Наш же, с издевательским названием-кличкой Первомайка, был смешанным: уголовники содержались вместе с 58 статьей — врагами народа. Уцелели лишь немногие: месяц, два — и в зоне куда меньше народу; нары мои стояли так, что через уголок окна было видно, как ночью вывозили за зону трупы на санях, влекомых черным быком с одним рогом. Сдающий трупы — связку мерзлых полускелетов из морга, охваченную веревкой,— отвернет брезент, а принимающий считает их, с размаху пробивая железнодорожным молотком с длинной рукояткой шары стриженых черепов — для верности, чтоб не выехал кто живым, и для твердости счета: грамоты у этих бериевских тружеников было не ахти. Сверившись по бумажке, выезжают за ворота.

Возили нас таким манером не очень чтобы далеко — до ближайшего старого ствола выработанной медной шахты. И так до следующего этапа — товарных вагонов узкоколейки, набитых людьми, когда зона вновь делалась многолюдной...

Впоследствии подвыпивший надзиратель похвалялся как-то мне: приняли 14 трупов, а довезли... 13. Ведь пробивали, мол, башки каждому — куда ж проклятый зэк делся? Сопровождающих двое, один другому не доверяют,— завернули обратно... Проехали, дескать, полпути, а он, гад, лежит мерзлый, голый в канаве у дороги — выскользнул, значит, как ледяшка, пока ехали-трясли; обрадовались, мол, мы, поржали, треснули его посильнее пару раз по башке шкворнем, довезли до места все 14, покидали вниз; то было совсем струхнули, а теперь хорошо и спокойно.

Преодолеть чудом год нулевки (категория неработоспособных от голода и мук доходяг) и не оказаться на дне старой шахты с пробитой молотком головой мне помогли... эстонцы. Один барак был полностью занят ими; все они сидели по 58-й, держались дружно, сплоченно, и от охотников до посылок из дому — урок, полуцветных, шакалов — организованно отбивались палками. А я рисовал им маленькие карандашные портреты, которые они как-то умудрялась переправлять на волю, минуя цензуру, в свою далекую Эстонию; быть может, у детей иль внуков этих замечательных натурщиков еще хранятся мои лагерные рисуночки. Зарабатывая так свой кусочек хлеба, я был теперь уверен, что его не отнимут блатные (произвол и раздоры среди зэков поощрялись начальством, а то и провоцировались), и из эстонского барака я почти не выходил несколько месяцев. Нулевочные, дистрофия, цинга, пеллагра начали отступать, заглох туберкулез...

Или другая картина. Развод, то есть вывод за зону на работу. Ворота лагеря открыты, за ними — автоматчики, резкие крики конвоя, собачий истошный лай. Низкое утреннее солнце равнодушно золотит окрестные горы, вышки, пар изо ртов строящихся бригад. Слева — наш оркестр: труба, тромбон, баян, барабан, скрипка; дирижером-скрипачом — высокий пожилой зэк-эстонец в пенсне Римус.

Становись! Стройсь! Взяться под руки! Музыка! Первая пятерка — вперед! Гав, гав! Вторая пятерка! Гав, гав, гав! Третья! — Звучит марш, хрипло лают овчарки, быстро, почти бегом, выходят пятерки, пятерки, пятерки... А справа от ворот, чтобы все видели,— два очередных трупа, с густыми жжеными цепочками автоматных — в упор — дырок на груди, животе, лице; поверх — фанерный щиток, на котором мною (я уже работал художником в культурно-воспитательной части — КВЧ) написано: Это будет с каждым, кто совершит попытку к побегу. А за воротами конвой громко, с восточным акцентом, выкрикивает навеки запомнившуюся формулу:

— Бригада, предупреждаю! При попытке к побегу, за невыполнение требований конвоя в пути следования и на объекте работы конвой применяет оружие! Шаг влево, шаг вправо считаются побегом! Следуй вперед!

Злобный лай приспущенных конвойных собак заглушает уже удаляющиеся издевательски-бравурные такты Прощания славянки.

Контрагентские — на объектах за зоной — бригады работали у нас на медных шахтах (из наиболее крепких зэков: на глубоких горизонтах, где уже жарко, сырость с медно-серно-мышьячной отравой; от силы несколько месяцев — в нулевку или сразу в морг), на известковом карьере, на торфоразработках. Урки — воры и бандиты — откровенно и вызывающе темнили, в чем им, как правило, столь же откровенно потворствовал конвой. Другое дело с остальными зэками...

— Вот ты, а ну сбегай за доской!

— Начальник, ведь застрелишь...

— Что, еще раз повторять?!

И бедняга, нередко чуя, что это — смерть, шел на нее почти с радостью,— а что нам, большесрочникам, было терять?

Вдруг — команда конвоя: — Бригада, ложись! — и длинная, по-над головами, очередь с острым запахом пороха; а тому, кто за доской — в спину, голову, грудь, а потом сапогами, стволом, прикладом, собаками...

Не думаю, что только садизм был стимулом расстрелов бежавших,— говорили, что за каждого убитого конвой получал государственные деньги; очень бы надо установить сейчас, какой из стимулов тогда действительно имел место.

С 1948 года нас уже не кидали в шахты, а зарывали в землю. Есть и мой скромный вклад в эту горестную процедуру. Я писал по две фанерных бирки для мертвых: буква и двух-трехзначное число, одна бирка побольше — на колышек поверх могильника, другая, с дыркой, маленькая, зачем-то привязывалась к ноге трупа шпагатом.

В каждой секции барака висели Обязанности и права заключенных — страшный документ за подписью Министра внутренних дел СССР Л. П. Берия. Сохранился ли у кого экземпляр этой зловещей бумаги? А мне начальник КВЧ регулярно вручал очередной ГУЛАГовский набор предупреждений, назиданий, призывов, которые я писал крупно железным суриком на всех четырех стенах по-над верхними нарами каждой секции. Только честным трудом завоюешь право на досрочное освобождение,— это было еще одно глумление, так как зачетов (когда, скажем, два года шли за полтора, как, например, на Колыме уголовникам с не очень большими сроками) в наших уральских лагерях не было вовсе.

Незабвенную страну моей лагерной юности — Южный Урал — я все же объезжаю теперь как можно дальше. Этот край скалистых романтичных гор и светлых бездонных озер хранит в своих недрах не только золото, медные руды и дорогие камни. Тысячи, десятки тысяч нашего брата-зэков — рабочих и колхозников, партийных и беспартийных (ворье и бандиты выживали, отбирая наши пайки, оберегаемые охраной от тяжких работ), мужчин и женщин, учителей и студентов, стариков и почти детей — все без исключения и разбора с проломленными черепами (убежден: через десятилетия горняки и археологи подтвердят это вещественно) покоятся — нет, не покоятся, взывают!— в старых шахтах и человекомогильниках огромных лагерных архипелагов седого Урала (в тех горных краях лагерь от лагеря был почти в пределах видимости). За 6 лет я сменил три таких острова...

Конечно, ни одной фамилии контрагентских садистов-конвоиров я не знаю. Забыл чины-фамилии начальников надзора, оперуполномоченных. И все же кой-кто запомнился. Это — начальник лагеря майор Дураков (не шучу, действительная фамилия), чьим хобби были смотры расстрелянных в побеге; мой непосредственный начальник КВЧ старший лейтенант Рязанцев — недалекий, злобный солдафон-бериевец; из внутрилагерных надзирателей отличались жестокостью и ненавистью к зэкам сержанты по фамилии Столбинский и Хайло. Однофамильцев прошу не обижаться, но этот маленький списочек ведь не помешает нам в пору гласности, не так ли?

...Почему нацистские военные преступники, истреблявшие советских людей, осуждены; скрывающиеся — разыскиваются до сих пор, а вот командование бериевского ГУЛАГа, управлений, лагерей, тюрем, надзиратели, конвоиры, творившие фактически то же по отношению к своему же, многострадальному советскому народу,— живы-здоровы, при орденах-медалях, солидных пенсиях? Ведь эти сталинские сатрапы, в прошлом полуграмотные, но поднаторевшие за эти годы, а, главное, фанатически (или политически?) прикрытые своими более молодыми почитателями-покровителями, могут объединиться и совершить непоправимое: ох, как узнаю я их голос в иных газетах и журналах!

...Мой коллега и наставник, ленинградец-блокадник художник А. Г. Александров, отбывший на Урале весь свой червонец по 58 статье, еще недавно был жив, как мне с трудом удалось узнать. Но после лагерей этот интеллигентнейший человек ни на какие контакты ни с кем не шел: вероятно, пострадала голова (или предвидел недоброе), а как хотелось бы мне, чтобы Анатолий Георгиевич откликнулся! Его помощник-земляк, ленинградский рабочий-блокадник Александр Томилин (ст. 58, 10 лет) — скромный, честный труженик и тоже истинно советский человек — не дожил до смерти Сталина, не увидел своих двух детей и жену: нулевка, этапы, паралич, смерть, фанерная бирка на ноге... А где смелый, талантливый ученый, хирург-виртуоз Антон Петрович Луя (58-я, 10 лет, за то, что немец Поволжья), спасший жизни сотням зэков, в том числе и мою?..

Я полностью поддерживаю статью Ю. Феофанова (Известия, 19 апреля 1988 г.) Грузчик Иван Демура в схеме Нины Андреевой. Преступления против народа непростительны: планомерное, запланированное верховными деспотами Сталиным и Берия садистское уничтожение миллионов людей — об этом геноциде нельзя забывать ни на миг; что касается мнения Андреевой и иже с нею (Советская Россия, 13 марта 1988 г. — Не могу поступиться принципами), что, де, тема репрессий гипертрофирована, заслоняет, то от таких людей (подобные сталинисты, увы, есть у нас везде) нужно в первую голову как можно дальше держать молодежь; им никоим образом нельзя давать объединиться: эта зараза несет народам смертельную угрозу. Вы все видели: всего три недели застоя (по меткому выражению Р. Козлова в статье Поворот, которого не былоКомсомольская правда, 21 апреля 1988 г.) — и Андреевская ложа, ох, как явственно прочертившись, уже могла праздновать свое становление, заставив затаиться, грешным делом, всех, даже смельчаков-журналистов...

...Уходя в 1953 году из лагеря, я давал подписку Советскому государству о неоглашении всего мною испытанного. Я и молчал, особенно при Брежневе (давайте хоть иногда эпохи называть именами их создателей — это точнее и емче, чем невнятное, осторожное застой),— когда имя Сталина при докладах во Дворце Съездов вызывало аплодисменты и овации, и выползла вновь гадина-лысенковщина (см. хотя бы БСЭ, 1974, т. 15, с. 84), и народ начал опять озираться и говорить шепотом. А сейчас, в пору Большой Гласности, тем более на склоне лет — уже не посадят!— считаю себя вправе отказаться от той подписи и подробнейшим образом, но и без преувеличений, рассказать обо всем увиденном и пережитом в книге со своими же документальными рисунками (если до конца работы с нею не наступит конец Гласности). В эпиграфе поставлю Фучика: Люди, будьте бдительны!

На государство — в смысле на народ — я не озлоблен нисколько, как, скажем, мерзавец Солженицын, обласканный Рейганом,— его-то лагеря были курортами по сравнению с моими Архипелагами...

После лагерей я работал художником-оформителем и декоратором в клубах, затем директором и преподавателем художественной школы (за что имею медаль); ныне я — биолог-самоучка без образования (университеты мои тюрьма и лагеря), автор более 150 научных трудов по агроэкологии, энтомологии, охране природы, биофизике. И — астрофизике, несмотря на то, что в Науку Юности — астрономию — после лагерей сталинисты меня так и не пустили. Еще автор 4 книг, многих выставок (художник-анималист), организатор первых в стране заказников для насекомых (благодарности Академии наук СССР, ВАСХНИЛ, Госагропрома), создатель Музея агроэкологии СО ВАСХНИЛ и панорамы (точнее, сферорамы) Целинная степь.

Уже 15 лет работаю в Сибирском НИИземледелия, где в анкетах поставил себе не судим (коль судимость снята — так когда-то велели юристы). О реакции руководства и коллег, если письма опубликуете, тут же сообщу. Заранее знаю — мне будет нелегко, если не хуже: для многих здешних брежневцев-лысенковцев (метастазы лысенковщины, похоже, неистребимы) я под судом не был.

И еще: чтобы не подумалось, что это — бред начитавшегося перестроечных книг-газет старика-сутяги с гипертрофированными воспоминаниями, справьтесь в МВД: наши дела со всеми лагерными данными (или хотя бы карточки) должны быть целы. Взяли меня в г. Миассе в июле 1947 г., судили в Златоусте в 1948 г. (Указ През. Верх. Сов. СССР от 4.VI.1947 г., ст. 2, ч. 2, срок 20 лет); освободили из лагеря Челябинской области в июне 1953 года.

В. С. ГРЕБЕННИКОВ, ветеран труда

г. Новосибирск